Виржини Шиманец. Фото: Алексей Андреев
«Это женщина, которая говорит по-французски и по-беларусски», — сказали мне друзья в Минске, и я сразу подумал, что должен увидеться с ней в Париже.
Мы договорились о встрече на час в кафе «Сара Бернар» на Шатле. И проговорили четыре часа…
Ее дед покинул Беларусь в конце Второй мировой войны. У него были причины на то, чтобы навсегда расстаться с Беларусью — а именно, советская власть.
От деда и отца родившаяся во Франции Виржини узнала, что у ее предков по отцовской линии была другая родина. Дед рассказывал ей сказки про далекую загадочную страну, где много голубых озер, говорил с ней на беларусском языке и обещал, что однажды они обязательно вернутся в Беларусь. В ожидании встречи с волшебной страной детских сказок прошло много лет.
Первая встреча состоялась в начале 1990-х и едва не стала последней — так велико было разочарование: «Той страны, про которую мне рассказывали дед и отец, никогда не было».
Реальная жизнь оказалась много сложней, чем виделось из Парижа. В реальной жизни Виржини встретилась с родственниками деда, которые носили на груди советские ордена и рассказывали ей свои истории про Беларусь, и эти истории тоже были похожи на сказки.
«Я хотела понять, что происходит на самом деле…»
На самом деле здесь продолжалась своя жизнь, люди жили не благодаря, а вопреки, забывая свой язык и разговаривая на чужом, не помня своего прошлого,— потому, что в прошлом было слишком много крови и боли.
В одной стране жили жертвы и палачи, патриоты и космополиты, люди рождались, любили и умирали — потому что жизнь больше любой идеологии, она больше любых представлений о том, какой должна быть жизнь — она просто должна быть, не смотря ни на что.
В пользу этой жизни со всеми ее противоречиями Виржини сделала свой выбор и приехала в Беларусь второй раз и третий. Этот выбор стоил ей разрыва отношений с семьей.
Виржини Шиманец. Фото: Алексей Андреев
Актриса и драматург, она защитила в Париже диссертацию по истории беларусского театра. Вместе с режиссером Брюно Буссаголем привозила в Минск театральные постановки. Вместе с друзьями учредила в Париже ассоциацию «Беларусские перспективы» и начала издавать одноименный бюллетень. Потом была серия книг «Беларусская коллекция» и фестиваль «Ожидая Беларусь», на который из Беларуси во Францию приехало 50 человек для участия в совместных художественных, театральных и музыкальных проектах.
«Здесь многие думают, что Беларуси никогда не существовало. Мы хотим убедить людей в обратном. Это трудно. Во Франции меня считают беларусской националисткой. В Беларуси — французской шпионкой. Семьдесят лет прошло с тех пор, как мой дед покинул родину. Есть память — но я не знаю, что с ней делать. Иногда мне кажется, что я живу на границе. Не во Франции, не в Беларуси, а — между. На меже, которая прошла через мою жизнь. Через меня».
Я почти ничего не спрашиваю. Я слушаю. Курю. И думаю о том, что так, как любит Беларусь Виржини, ее не любит никто. Так можно любить только тогда, когда все время рискуешь потерять. Или надеешься обрести.
Трагедия истории Беларуси для нас уже стала книжной историей. Для Виржини Шиманец — это трагедия ее семьи.
Однажды она узнала, что родственники деда в Беларуси продали его дом — тот дом, которой долгие годы эмиграции был для семьи олицетворением родины. Рассказывая об этом, она спросит у меня: «А што ж такое спадчына?» — и я ничего не смогу ей ответить.
Мы будем говорить четыре часа, забыв про остывший кофе, потом попрощаемся, условившись о новой встрече в Минске и надеясь на нее, обменяемся адресами и телефонами. Я спрошу у нее дорогу к Центру Жоржа Помпиду и пойду по Сен-Мартин, все время спрашивая себя: «А што ж такое спадчына?..»
И почему это слово так трудно переводится на русский язык?..
Виржини Шиманец. Фото: Юлия Тимофеева
Виржини Шиманец: «Мы все хотим одного»
— Историк — это всегда историк своего времени, он смотрит на ситуацию с позиции сегодняшнего дня. Какие вопросы ставить, обращаясь к истории? Это большая проблема, она существует везде. Я не понимаю людей, которые говорят, что все описано и осмыслено, можно остановится и не искать дальше. В такой ситуации могут развиваться только стереотипы.
Можно сколько угодно плакать и жаловаться на свою жизнь, но однажды надо подумать, о том, как жить дальше. И если собственная история не прочувствована и не осмыслена, если жизнь все время начинается с чистого листа, одни и те же проблемы будут повторяться бесконечно, это бег по замкнутому кругу.
Я столько раз видела это во Франции: мы все начнем сначала. Почему нет, это замечательно. Но только тогда, когда знаешь, что было до того, как ты решил начать сначала. Традиция — это не консерватизм. Это понимание своего места в контексте культуры и времени.
Во Франции всегда была культура, которую поддерживало государство, и это была высокая культура. Мюзиклы, сериалы существуют на частные деньги, это бизнес, бизнес в сфере культуры, но не сама культура. Если человек хочет зарабатывать этим деньги, это не так страшно — до тех пор, пока государство поддерживает серьезную культуру.
Я все больше чувствую себя маргиналом во Франции. И таких людей, которые не могут и не хотят вписаться в сложившуюся систему общественных и культурных отношений, не так и мало, особенно в моем поколении.
Я родилась в 1968 году, когда еще сражались за то, чтобы изменить мир. Мне с детства говорили про то, что у моего поколения нет будущего, что нас ждет безработица, и нужно быть прагматиками и реалистами, если мы хотим найти свое место в жизни. Что нельзя мечтать и жить утопиями.
Прогнозы сбываются. Мы действительно живем в очень прагматичное время.
Почему я так счастлива, когда приезжаю в Беларусь? Потому что я открываю для себя много нового. Я думаю, что в беларусской культуре есть много интересного, что может и должно быть известно во Франции. Только нужно, чтобы люди могли встретиться. Чтобы могли сообща делать и осмысливать сделанное. А иначе зачем жить?
Я выросла с этим и мне трудно понять, как может быть иначе. Но люди больше не хотят рисковать, не хотят узнавать что-то новое. Франция стала великой страной только потому, что в свое время смогла принять в свою культуру все лучшее, что было в мире и не замкнуться. А теперь люди замыкаются в себе, они думают, что это хороший выбор: спрятаться и не идти навстречу.
Легко быть демократом на словах. Жить, уважая каждого человека, его мнение, его право на собственную жизнь — сложно. Часто говорят, что демократы — это слабые люди, которые могут только говорить и тратят в разговорах время. Но когда я вижу развитие агрессии и насилия, я думаю: кто из нас более слабый? Человек, который может решить проблему словом, или тот, кто хватается за револьвер, чтобы доказать свою правоту?
Если вспомнить историю, всё это уже было. Я не хочу сказать, что мы обречены на катастрофу: история не написана заранее, она делается каждый день, и у нас каждый день есть шанс изменить будущее.
В моей стране изучение комического в произведениях Мольера, символизма Блока и Метерлинка или романтического театра Клейста является частью того, что называют общим образованием.
Зато — изучение комического в произведениях Янки Купалы, символизма Констанции Буйло или же черный романтизм в драматургии Франтишека Олехновича рассматривается как доказательство моего желания занять некое особое, самобытное положение.
— Почитайте это! — Я читала. — Работали ли вы над этой проблемой? — Я работала над заданной проблемой. — Вы должны расширить свои исследования и включить в них Россию. — Я расширяла и включала Россию. — Вы должны теперь включить в свои исследования Польшу! — Я включала Польшу. — Не забудьте Украину! — Я не забывала Украину. — А история Литвы! — Давайте и историю Литвы…
В конце концов, стало очевидным: я должна показать, что способна работать над любыми вопросами, кроме тех, что касаются твоей страны.
Когда я приехала в Беларусь первый раз, я сняла маленькую квартиру и решила, что буду здесь жить какое-то время и работать. Я встречалась со многими людьми моего поколения, которые работали в театре. Это был 1996 год, и я была полна надежд. Очень хорошее было время.
Однажды ко мне в гости пришел парень. Ему было 27 лет, и мне тоже. Я родилась в Париже, а он в Витебске. Мы ужинали, выпивали и говорили. Он спросил меня, почему мой дед покинул Беларусь. Я старалась ему объяснить историю так, как я ее понимала на то время, историю, которую мне рассказывал дед. Он очень внимательно слушал и молчал. Потом сказал: «Мой дед сражался в Красной армии. И мог убить твоего деда».
Мы молчали, думали каждый о своем и не знали, что нам делать с этим. И все-таки мы сидели за одним столом через пятьдесят лет после всего, что было, что пережили наши деды. И он сказал мне: «Я подарю тебе песню». И запел грузинскую песню. Такую волшебную песню… Я и сейчас не могу говорить об этом спокойно. Для меня это было очень важно. Это осталось со мной навсегда.
Люди часто говорят, что все прошло. Это наша история. Но это не наша вина. Мы не жили в то время, мы не были на той войне. Но мы можем сделать что-то, что бы она не продолжалась.
Или это тоже утопия?
Вначале я пыталась писать о стране моего деда серьезно, академически. Но моя манера письма со временем стала меняться. Я поняла, что перед лицом насилия писать серьезно не имеет никакого смысла.
В Минске мне показали несколько газетных статей, в которых объяснялось, что вся беларусская диаспора сотрудничала с нацистами и имя моего деда цитировалось среди прочих фашистов и коллаборационистов.
Некоторые люди совали мне эти статьи под нос со словами: дескать все те, кто убегал от советского режима вместе с отступающими немцами, были сволочами.
Другие совали те же статьи говоря, что не следует ни в коем случае верить тем, кто говорит, что мой дед был сволочью и что наоборот, он был героем. Если читая мои тексты кто-то увидит во мне «внучку фашиста», значит, писать эти тексты все равно, что пытаться вскапывать мерзлую землю.
Как подсказывает мне словарь, «тратить попусту время, надеясь на невозможное или же на то, что никогда не случится». Словарь мне предлагает еще целую кучу выражений: «писать в скрипку», «говорить с мертвым деревом», «накладывать повязку на деревянную ногу», «вспахивать море», «наливать воду в дырявое ведро» или даже «свистеть в жопу мертвецу».
«Внучка фашиста» — следовало из местной прессы. Какой экзотический сюжет! Для них я навсегда осталась этой внучкой, которая не имеет права вырасти и стать взрослой самостоятельной женщиной со своими взглядами на жизнь.
Возможно ли вообразить, что я любила деда из-за политики? Я знаю, что люди именно так и думали.
Вот уже много лет я учусь лелеять эту девочку, говорить с ней, объяснять ей, что это не ее вина: где она родилась и от кого она происходит. Она все же родилась — ведь два человека полюбили друг друга.
Я всегда возвращаюсь сюда. Нам говорят, что мы такие разные, что мы не можем понять друг друга. «Другая ментальность». Это — идеология, обыкновенный расизм, я этого не принимаю и не хочу участвовать в этом. Я знаю на примере своей семьи, чем это кончается, и мне не хотелось бы, чтобы это повторилось. Я никому не желаю такого.
Хочу рассказать тебе анекдот, который прекрасно показывает, с какими моментами безумия мне приходится сталкиваться.
Так уж получается, что в твоей стране каждый раз, как только я открываю рот, у меня спрашивают, какая погода в Польше. В последний раз, когда я сказала водителю такси в твоей стране, что моя родина – Франция, он уставился на меня, забыв о дороге, и машина задела тротуар.
После долгого молчания он спросил меня по-русски:
— Так почему же ты тогда говоришь по-польски?!
Я, на языке моего отца, беларусском:
— А почему ты мне говоришь, что я говорю по-польски, когда ты прекрасно знаешь, что это не польский язык?!
Он, переходя в состоянии истерики, на русском:
— Ну, так я знаю, что это не польский. Почему ты мне говоришь, что я не знаю, что это не польский?!
Я, волосы встают дыбом, глаза выходят их орбит, по-прежнему на языке моего отца:
— Так почему ты говоришь, что это польский, если ты знаешь, что это не польский?
Он, переходя на грудной регистр, ударяя изо всех сил по рулю своей «Лады», по-прежнему на русском:
— Потому что здесь считают, что люди, которые разговаривают, как ты, общаются на польском языке!
Я, с сопрано из арии «Царицы ночи», привставая с сиденья, по-прежнему на языке моего отца:
— Вам часто приходится называть ваш язык польским лишь только для того, чтобы задеть тех, кто на нем говорит?
Он, схватив меня за воротник куртки и на этот раз крича голосом кастрата на языке моего отца:
— Да таму, што гэта гучыць арыстакратычна!!!
Я, чтобы не укусить его за нос, ору на этот раз на русском:
— Именно это тебе мешает смотреть на дорогу?! (Стараясь из-за всех сил выйти из машины, ворча на этот раз по-французски.) Я покажу ему аристократичность, этому хаму! Даже с двумя «м»: ха-мм!
И — тра-х-х! — хлопаю дверцей, что совсем не аристократично.
Красная от злости, я взлетаю по лестнице в посольство Франции.
Французский полицейский, который охраняет вход, орет на меня на русском:
— Эй, ты, назад! Фамилия, имя!
Прижав паспорт к стеклу его аквариума, дыша через нос, стараясь при этом максимально артикулировать французский язык:
— Шиманец, Виржини, гражданка Франции. Не могли бы вы со мной разговаривать другим тоном? Или вы надеетесь, что я научу вас вежливости?
Полицейский, выйдя быстренько из своего аквариума, чтобы лично открыть мне дверь, и кланяясь при этом:
— Мои извинения, я вас принял за местную.
— Действительно? Это так вы принимаете местных?
Он, протирая бумажным платком запотевшее стекло своего аквариума:
— В вас всё же что-то есть от местных!
Я, тоном оскорбленной добродетели:
— Э, нет, господин служащий, мне только что сказали, что я аристократического происхождения!
Он абсолютно ничего не понял из сказанного мною. И продолжал протирать окно.
Мы должны встречаться. И вместе думать о том, как нам жить.